– Прекрасно, – сказал ван Ронкел. – Значит, я проглядел. Но лучше проглядеть, чем недоглядеть.
– А в чем разница? – спросил глубоко ушедший в свои печальные мысли Фабер.
Ван Ронкел поглядел на него с недоумением, но не стал уточнять, а вместо этого продолжил:
– Остается группа Оберта. Женщины и дети. Я бы хотел отправиться за ними…
– Вот еще! – возразил Фабер, с трудом стряхивая вдруг овладевшее им при виде погибших оцепенение.
Да, он оказался не готов к тому, что будут потери, хотя все его о том предупреждали, и в первую очередь Эрик Носов. Фабер надеялся, что как-нибудь обойдется без потерь, потому что по соображениям высшей справедливости эти люди не заслуживали смерти в самый последний момент. Но что случилось, то случилось, и душевные терзания следовало отложить на потом, когда последний заложник покинет станцию. А до той поры он все еще оставался здесь главным спасателем.
Фабер сказал:
– Я вас нашел и не хочу, чтобы вы разбредались. Это крайне важно. Лучше проведите еще одну поверку. А этот ваш…
– Оберт. И дети.
– Его я сам отыщу. И детей тоже. Вы говорили, там женщины? И женщин.
Еще Фаберу очень не хотелось терять из виду Северина Морозова, тем более что он не очень-то понимал, каким образом тому удалось склонить его к исполнению своих абсурдных указаний. Но спасатели во главе с Эриком Носовым были только на подходе, и не посылать же за пропавшей группой панбукаванов, с их инфернальными рожами и словарным запасом из двух несообразных фраз! Кроме разве что хорунжего Мептенеру, который неплохо владел интерлингом, хотя и был излишне либерален в отношении порядка слов. И лично ротмистра, который висел на связи с Носовым и потому сам без промедления послал бы всякого, кто отважился бы ему помешать.
– Хорунжий! – позвал Фабер, сообщив голосу всю властность, на какую был способен.
Одна из фигур в оцеплении без большой охоты нарушила строй и неспешно приблизилась.
– Вы ведь не оставите меня в опасности, не так ли?
– А есть опасность? – спросил хорунжий Мептенеру с недоверием и надеждой.
– Вот и узнаем, – обещал Фабер.
Он вдруг вспомнил туманную реплику пленного эхайна, последнюю перед тем, как тот отказался отвечать на любые, даже самые невинные вопросы.
– Спокойно, – сказал Оберт одними губами. – Не совершайте резких движений. Вообще не шевелитесь…
Эхайны, что окружали их все эти годы, сами оказывались в человеческом окружении, и потому вынужденно приспосабливались к соседству, притирались. А это значит, что они очеловечивались, против собственной воли очень часто начинали вести себя как люди. Равно как и люди на какую-то малую толику самих себя сделались эхайнами. Кому-то могло нравиться, кому-то нет, но это был неизбежный процесс, ползучая конвергенция. Эхайны не только стерегли людей, пускай даже непонятно от кого, по любому поводу прибегая к формуле «таков порядок, и вы его знаете». Они ходили к людям в гости – не все и не всегда, но с отрадной регулярностью. С ними можно было говорить на своем языке и на понятные всем темы…
Этот эхайн был совершенно другой. Он и вправду выглядел диким, свирепым, звероподобным. Никому и в голову не пришло бы с ним разговаривать. Кто рискнет общаться с дикарем-каннибалом или хищником? Только сумасброд. Но, зная странные обычаи самых кровожадных природных убийц с необъяснимой завороженностью иногда вслушиваться в звуки человеческой речи, становилось понятно, почему до сих пор он не начал стрелять.
– Кто лучше всех говорит по-эхайнски? – тихо спросила Клэр Монфор.
– Тони Дюваль, – ответил Оберт. – Его здесь нет.
– Франц, кажется, способен…
– Ничего я не способен! – энергичным шепотом возразил Ниденталь. – И не требуйте от меня. Я все понимаю, но изъясняться не могу, впадаю в лексический ступор. А сейчас и подавно…
– Тише, – сказал Оберт. – Не нужно с ним говорить. Он здесь не для того, чтобы с нами болтать.
Оберт был не лучшим психологом, слабо владел тезаурусом и ленился изучать труды классиков. Слабая фундаментальная подготовка отчасти компенсировалась природной наблюдательностью и наклонностями к анализу. Поэтому с самого начала он поставил перед собой задачу изучить эхайнскую психологию с тем, чтобы научиться манипулировать потенциальным противником. Здесь он, как и на многих прежних поприщах, также потерпел ожидаемое фиаско, но кое-чему все же научился. Он точно знал: если эхайн поднял оружие затем, чтобы убивать, то логика и отточенность аргументов, что хороша в спорах между людьми, окажется бесполезна; в этом состоянии эхайна не убедить, не уговорить, не переспорить. Подмножество когнитивных функций, отвечавшее за критичность восприятия, напрочь отключалось. Эхайн из мыслящего существа превращался в автомат с единственной примитивной программой: убивать. И остановить его можно было только другим оружием.
У Оберта не было оружия.
Только он сам.
Он не сумеет закрыть собою всех.
Но что-нибудь да сумеет.
«Я не смельчак, не герой. Я даже не слишком умен. Серый, ничем не выдающийся из толпы. Просто слишком много болтаю и слишком много делаю глупостей, о которых потом жалею, потому что либо получаю за них по башке, либо создаю у окружающих неверное представление о себе как о личности, способной на поступок. Поступок – с большой, разумеется, буквы… Командор потому и доверил мне самых слабых и самых малых… ну почти самых… рассчитывая, что этот ушлый шельмец Оберт уж найдет способ о них надлежаще позаботиться. А может быть, он давно меня раскусил и решил, что я, со своей трусоватостью и оглядчивостью, активно спасая собственную шкуру, заодно спасу и остальных. Черт, у меня нет планов умирать сегодня. Все, что я хочу, так это оказаться дома, в своей каморке с видом на озеро, среди своих книг и уродливых сувениров из мест, где я никогда не бывал, а если и бывал, то безобидным туристом под присмотром десятка гидов…»